Тема этой анкеты выросла прямо из редакционных будней. Уважаемые авторы – и поэты, и прозаики – борются за возможность использовать в творчестве любую – без каких-либо ограничений – лексику как свое невесть кем попираемое конституционное право, а не менее уважаемые читатели предъявляют нам по этому поводу вполне обоснованные претензии («почему мы должны за свои деньги…»). Вот мы и решили обратиться к некоторым литераторам и одному примкнувшему к ним режиссеру со следующими наболевшими вопросами:
1. Как лично вы относитесь к употреблению в искусстве так называемой ненормативной лексики?
2. Актуально ли сегодня, с вашей точки зрения, деление лексики на цензурную (нормативную, литературную) и нецензурную ненормативную, обсценную)? Если, как считают некоторые, такое деление себя изжило, то является ли это прогрессивным движением от принуждения к свободе или процессом разложения, действительного кризиса в обществе и культуре?
3. Не считаете ли вы, что в перспективе все лексические слои современной речи переплавятся в единое (не табуированное) целое, так что новые поколения уже не будут обращать внимания на то, что когда-то шокировало, раздражало или огорчало их отцов и дедов?
Валерий Белякович, Художественный руководитель и главный режиссер Московского Театра на Юго-Западе, заслуженный артист России:
1. Отрицательно. Мне лично стыдно за ненормативную лексику на репетициях. Это происходит от бессилия. За этими словами ничего нет, это беспощадно, оскорбительно. Это крайний метод, экстремальная форма. К ней прибегаешь, чтобы проняло, дошло. Но и это необязательно, и нежелательно. Всегда можно найти литературную замену.
Когда произношу сам – стыдно, когда слышу, как говорят другие – оскорбительно. Допускать это можно только в тесном кругу, между близкими, которые простят. Поймут и оценят правильно.
Я работаю с одними и теми же актерами по двадцать лет. И вот мы иногда добавляем в наши разговоры соли, перца. Это приправа со знаком минус. Иногда – повод для новой характеристики, иногда – чтобы взбодриться. Но это очень тесные отношения. А если десять посторонних человек слышат – это неприлично. Когда я сочиняю свои рассказы, в частности об армии, пользуюсь ненормативной лексикой. Проще – позволяю себе мат. Это речевая характеристика замполита, к примеру. Но рассказа – это диалог, читатель волен отбросить книгу, не принять участия в диалоге.
Со сцены – не представляю себе.
Меня и на улице мат коробит.
Наш театр был первым, кому М. Волохов принес «Игру в жмурики». Мы не стали это играть. «Художественным» мат может быть только в экстремальных, исключительных случаях, в крайней ситуации, надо иметь на это право. Только тогда, если по-другому нельзя, если цель не выразить иначе. А пьеса Волохова – это вообще придуманный мат, это такая игра, спекулирующая на «горячей» теме. Автора на самом деле это не волнует, это от него далеко по существу, и берется он за это, чтобы просто привлечь к себе внимание. Что и произошло. Ионеско одобрил автора, может быть, как современного представителя «сумасшедшей» русской литературы – добросовестного фиксатора жизни извращенного и безнравственного общества (о чем сказано в предисловии к пьесам Волохова).
С другой стороны, мне нравится «Достоевский» В. Сорокина. Я бы хотел эту пьесу поставить. Там есть бездны, которых мы боимся и от которых шарахаемся, а мне они интересны как художнику. Я в них хочу заглянуть, потому что жизнь интересует меня в полном объеме, интересует весь спектр человеческих психологических возможностей. Но там есть эта лексика, эти выражения.
И это все шоковые впечатления.
Лучше все-таки без этого.
Не пристало засорять великий и могучий ненормативной лексикой. Но она живет. Как живут амебы, жизнь ведь не стерильная, и прорывается язык подворотен, тюрем и лагерей.
В то же время есть люди, которые остаются верными человеческому языку. Недавно я шел по Страстному бульвару и на углу Большой Дмитровки увидел, как мужик наклонился, поднял что-то с земли и положил на подоконник. Я подошел полюбопытствовать. Это был кусок хлеба. Можно оставаться верным человеческому языку, как и человеческому отношению к хлебу, который не должен валяться под ногами.
2. Деление и сегодня, и всегда актуально. Должен быть и в языке «запас», как в любви. Целоваться на улице можно (мне это не нравиться. Зачем показывать всем свое счастье?), но если допустить, что можно все, - это будет уже окончательно оскотинивание, оносороживание. Это значит, носороги бегают по улицам. Если деление изжило себя, это – разложение, упадок, деградация. Как в еде, как во всей жизни есть основное и то, без чего можно обойтись, так и в языке. Для словарной лексики есть такой «боеприпас» с отрицательным зарядом.
3. Да, наверное, эти времена грядут. Мы все вместе идем к этой дыре. Но если все переплавится, начнется поиск новой крайности. Появится что-то другое на замену тому, что переплавилось и перестало быть чрезвычайным.
Я обучался ненормативному языку на улице, в ПТУ, в армии. Бывает, если мать ругнется, то тут же скажет: «Господи, прости меня, грешную», - она знает, что это грех. Но для нее многие слова, вполне цензурные, звучат как непристойные, если это означает явление, о котором не принято говорить в обществе. Сейчас восьмиклассники возле школы неумело матерятся. Они не умеют по-русски говорить, а уже «лепят горбушку» и чувствуют себя героями.
Мат, грубая, грязная брань – оскорбление человечеству.
А крайности, чрезвычайное – в человеческой природе.
Как это примирить – не знаю.