Алексей Зверев • журнал ЭКРАН И СЦЕНА, №41 (509) 1999 • 1999

Гамбургский счет

Главная / Пресса / Сезон 23

После довольно долгого перерыва «Эмигранты» Славомира Мрожека вернулись в московскую афишу: спектакль называется «Братья». Для перемены заглавия были причины – двух персонажей, обозначенных литерами ХХ и АА, играют реальные братья, Валерий и Сергей Беляковичи. В Театре на Юго-Западе пьеса идет в постановке Валерия Беляковича и с его сценографией.

Последнее существенно. Знающим режиссерский почерк В. Беляковича незачем объяснять, какой исключительной важностью обладает для него зримая, крупно выделенная метафора, с намерением лишенная условности и изысканности. На практически пустой сцене в спектаклях Беляковича раскачиваются листы жести, громоздятся фанерные ящики из-под яблок, торчит железная ось с проржавевшими колесами. И этот незамысловатый образ становится сквозным, многократно отзываясь в перипетиях действия, приобретая все новые и новые оттенки, пока не возникает особая устойчивая аура: такой Булгаков, такой Ионеско, которого можно увидеть только на Юго-Западе.

В «Братьях» главная метафора появляется с первого же эпизода: две поставленные на колесики решетки, которыми в нужные моменты сцена перегораживается, так, что может возникнуть ощущение тюремной камеры. Или клетушки, худо-бедно защищающей от враждебной улицы, которая грохочет за этими ненадежными стенами. Или барьера, пролегшего между двумя мыкающимися по свету беглецами из родного дома, воспоминания о котором вызывают смешную, но по-своему трогательную ностальгию у того брата, что зашифрован аббревиатурой АА, тогда как у ХХ они провоцируют спазмы отвращения, но тоже подкрашенного тоской.

Клетушка расположена где-то в вентиляционной шахте: снизу проносятся экспрессы метро и периодически полутемное пространство озаряется вспышками какого-то адского огня. Две решетки, вделанные в пол, заменяют персонажам постели, а когда потребуется – трибуну. Встав на эти решетки, ХХ произносит речь о том, что мечта его жизни дописать давно задуманную книгу о человеке как рабе гнусных условий своей жизни, о его тотальной несвободе. И слышит в ответ от АА обидные слова, которые, должно быть, заслужил – болтун, тунеядец, ничтожество. «Решеточник».

Рядом расположена вокзальная платформа – время от времени слышится лязг состава, быть может, доставившего новую партию скитальцев, которыми переполнен снявшийся с мест, вышвырнутый из насиженных гнезд современный мир. Самая мрожековская атмосфера: неуют, одиночество («ты чужой, а в вокзале все чужие»), равнодушие всех ко всем, грезы о том, что быт как-нибудь устроится, хотя не устроится ничто и никогда.

Гамма чувств и душевных состояний, передаваемая актерами, подвижна и пестра – тут столько всего намешалось и пошлого, и травмирующего. Тут тоска по родине, сменяющаяся сварой из-за припрятанной получки или из-за собачьих консервов, которыми собирался питаться прижимистый крестьянин АА, вызывая злобную насмешку бывшего интеллектуала и диссидента ХХ. Тут приступы национальной гордости, заставляющие поносить все здешнее – подумать только, мух, и тех тут нет. Но сразу вслед – щемящие воспоминания про рождество в родных краях: снега-то, снега. Все более жалкие попытки уговорить себя, что выбор был правильным, что нельзя жить в стране, где запрещена буква «т», чтобы не возникало ассоциаций с темницей, что доллары, зашитые в большую плюшевую обезьяну, привезенную с родины, по возвращении пойдут в дело, и будет у семьи славный дом – благоустроенный, из камня.

Мастер гротеска, беспощадно наблюдательный и ироничный Мрожек – автор, словно бы специально предназначенный «Юго-Западу», театру, для которого графика всегда была намного более органична, чем акварели, а откровенная, с элементами буффонады игра оказывалась более действенным художественным ходом, чем психологическая нюансировка. Но этот театр в своих лучших работах демонстрирует еще и уникальную способность добиваться пронзительного лиризма, пусть действие напоминает цепочку фарсовых ситуаций. Разыгрываемые упоенно, с резкими, даже грубоватыми красками, эти ситуации только усиливают необходимый контраст, когда в какое-то едва уловимое мгновение фарс вдруг оборачивается реальной человеческой драмой. В «Братьях» такое происходит постоянно, и на этих эмоциональных перебивах, которые – вот истинное искусство обоих актеров – вовсе не воспринимается как несостыковка, построен образ, обладающий настоящей емкостью.

Это образ изгнания, понятого не как географические перемещения, даже не как вынужденный выбор, который навязан политикой и всем с нею связанным, но как метафора существования – бесприютного и необустроенного, крушащего амбициозные замыслы, как и скромные обывательские мечты. Для тех, кто, как мрожековские братья, полной мерой изведал этот человеческий удел, он наполняется неподдельной жестокостью, сколько бы ни было разговоров о том, что таков уж порядок вещей, и бунтовать против него нелепо.
В спектакле Беляковича братья бунтуют – каждый по-своему. И оба убеждаются, что они только солома, сломленная анонимной, но всевластной силой, и, озлобляясь на судьбу, винят в своих бедах друг друга, чувствуют закипающую взаимную ненависть – но все равно они братья. Когда, после очередной перепалки, им вспоминаются праздники времен детства и, взявшись за руки, прихватив с собой обезьяну, они танцуют под наивную новогоднюю песенку, трагикомедия Мрожека точно приобретает добавленное измерение. В ней появляется что-то от вечно повторяющейся истории несостоявшейся жизни, обманувшей надежды, рухнувших иллюзий, что-то говорящее о ценностях эфемерных и вечных. И эта нота особенно проникновенно прозвучит в финале, который, по всей логике спектакля, может быть только таким: поднявшиеся решетки, под которыми грохочет пламя, брошенная в этот жадный огонь игрушка с зашитыми в нее деньгами, а вслед ей – листки рукописи, которая никогда не будет завершена.

Алексей Зверев • журнал ЭКРАН И СЦЕНА, №41 (509) 1999 • 1999