В преддверии гастролей московского Театра на Юго-Западе в Чикаго.
Когда-то в одной из критических статей говорилось, что Горький обладает одним важным достоинством: у него "жизнь, правдивейший подлинник жизни, кусок, вырванный из жизни с телом и кровью".
Не знаю, от этого ли убеждения шёл, задумав ставить "На дне", Валерий Белякович. Но эффект спектакля в Театре на Юго-Западе трудно описать точнее, чем приведёнными словами из очень старой статьи Мережковского. И вправду – "правдивейший подлинник жизни". Не той, конечно, что шумела без малого столетие назад. Нашей жизни. Сегодняшней.
Такого результата, признаться мало кто ожидал, уж слишком велико сопротивление материала. Можно сколько угодно восхищаться смелостью Горького, показавшего на сцене ночлежку и её обитателей, можно напоминать об эпохальных спектаклях – давних и не очень. Всё равно, нормальной реакцией сегодняшней публики, когда она слышит об этой пьесе, всё чаще будут скепсис или откровенное неприятие. Так мы платим за школьные уроки литературы, за навязшие в зубах разоблачения реакционного Луки и затверженные к неотвратимому сочинению цитаты из Ильича.
Решивший обратиться к такому Горькому сегодня – уж, конечно, не с целью навеять зрителям "сон золотой" – и вправду подобен безумцу, о котором сказано в стихах, читаемых Актёром (В.Авилов) как бы перед занавесом. Эта декламация, ставшая своего рода эпиграфом к спектаклю, задаёт его тональность – сложную, двоящуюся. Пошловатое пышнословие, которым пестрит текст, с самого начала осмыслено как театральность совсем не лучшего качества. Оно на всём протяжении действия будет развенчиваться жёстко, а порой едва ли не жестоко выстроенными картинами будничности – в ней озлобление, разлад, безнадёжность, и, кажется, ничего другого.
Но другое есть, и хвала безумцу за то, что оно не только найдено в спектакле, а убеждает – как бы вопреки готовому ожиданию. Есть тоска, и память, даже у Барона (В.Гришечкин), не стёршаяся и не опошленная, и романтика, для Актёра, для Насти (Г.Галкина) настоящая, пусть её называют убогим враньём. Есть боязливая мечта о жизни, хоть отчасти достойной именоваться человеческой. А главное, есть потребность веры, наперекор всем унижениям.
На стыке начал, которые должны бы считаться несоединимыми – травмирующей фактографии и высокой поэзии, так что и мысли не может возникнуть о "чернухе", - выстраивает В.Белякович своё режиссёрское решение. И получается спектакль, свободный от натурализма, как и от голого пафоса, потому что главенствует в нём правда. Не та, что требует для себя непременного эпитета "святая" и лишь обманывает мир, тщетно пытающийся найти к ней дорогу. А та, которая даётся куда труднее, чем любая велеречивая риторика. Ибо риторика любуется собой, и не больше. Она не знает, какие нужны усилия, чтобы почувствовать неистребимость хотя бы остатков, хотя бы только крох гуманности в тех, на ком жизнью поставлен крест, а они с этим смирились, и вроде бы бесповоротно.
Уговаривая самих себя не обольщаться надеждой, они в спектакле В.Беляковича всё-таки пробуют – ещё один, последний раз – вернуть себе ощущение, что человек, в конце концов, не обречён. Они ведут эту неуверенную борьбу с отступлением и отчаянием каждый по-своему, и всякий раз по-своему она захватывает, потому что тут судьбы, а не одни только общественные язвы, люди, а не иллюстрации к идейным обобщениям. Всё так схоже и всё неповторимо в случившемся с Пеплом (А.Наумов) и с Клещом (А.Ванин), с Бароном и Актёром. Все на дне, откуда не выбраться, но прежде у всех была своя единственная жизнь, и никакое социальное родство не зачеркнёт её уникальности, не пригасит тлеющего огонька воспоминаний, всегда неповторимых, и надежд, у каждого непременно своих.
Они стараются не дать этому огоньку разгореться, зная, как дорого оплачиваются иллюзии. Но он всё-таки не гаснет, даже после разыгравшейся трагедии, которая здесь почти обычна: все привыкли к убийству, к бесправию и к тому, что жизнь растаптывает едва зародившуюся мечту. Всё оплёвано и ничего не будет, ни любви для Пепла, ни больницы для Актёра. Будут только тюрьма да петля, но Сатин (В.Афанасьев) неуверенно, точно бы всё время к себе прислушиваясь и себя одёргивая, произносит-таки слова про гордое звучание человека. И они не режут слух, а наоборот, вдруг кажутся и нужными, и своевременными. Не оттого ли, что и мы сегодня, распрощавшись с иллюзиями, по большей части живём такой вот потаённой, и заглушаемой, и всё равно неистребимой надеждой.